КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Sonny Boy» в двадцатый раз
Вечер воскресенья. Папа, наверное, уже доехал до Тилбурга. В аккуратной гостиной у тети Фи и дяди Фреда я тосковал по вокзалу и поездам. На улице было тихо. У соседей очень громко играло радио. Глядя на фотонатюрморты на стене, я умирал от скуки – поезда и спешащие пассажиры были где‑то бесконечно далеко. В этой комнате, где там и сям стояли чистые пустые пепельницы, пахло не грязными зимними пальто, а брюссельской капустой. От цветной капусты и фасоли мне становится худо, а от брюссельской я прямо умираю. – Не делай такую кислую гримасу, – сказала тетя Фи. Еще не было и пяти часов, а мы уже сидели за обеденным столом. Дядя Фред сонно смотрел перед собой, на нем был его рабочий халат с желтоватыми пятнами. – Ты подаешь Томми плохой пример, – сказала тетя Фи дяде Фреду, – в воскресенье за столом так не сидят. – Ты ходил сегодня в кино, на документальный фильм? – спросил я у дяди Фреда. – Что‑что? – переспросил он. – На этот фильм, где голые зулусские девушки. – Ну уж простите, – сказал дядя Фред и посмотрел своими большими глупыми глазами на тетю Фи, – что это ты такое рассказываешь детям? – Да, представь себе, – сказала тетя Фи, – да, рассказываю, я‑то не хожу на такие фильмы. Я посмотрел на дядю Фреда. Он намазался брильянтином, и его черная копна волос блестела, как каменный уголь. Мама когда‑то сказала о нем: он на десять лет младше тети Фи, она дает ему деньги на карманные расходы, а если он почистит себе уши полотенцем, то с него взимается штраф двадцать пять центов. – Доедай все до конца, Грязнуля Пит[8], – сказал дядя Фред. Я съел несколько брюссельских капустинок, с отвращением засунул в рот котлету, но у нее тоже был привкус брюссельской капусты, даже картошка имела этот вкус; я высморкался в платок Бет – елки‑палки, этот чудесный платок тоже уже пропах капустой; мне сделалось худо за столом, надо было как‑то отсюда уйти.
– Э‑э‑э, – сказал я, – я забыл взять из дома свою книгу, можно я за ней схожу? – Нет, – сказала тетя Фи. Меня чуть не стошнило через нос. – Знаешь, – спохватилась тетя Фи, – я всегда слишком быстро говорю «нет». Ладно, иди, но побыстрей возвращайся, тебе лучше не оставаться там долго в одиночестве, надо привыкать к нашему дому. – А я как раз хотел предложить тебе пойти со мной в темную комнату, проявлять фотографии, – сказал дядя Фред, – если ты доешь все, что у тебя на тарелке. – Он уже давно доехал до Тилбурга, да? – сказал я. – Надо жить дальше и двигаться вперед, твоему папе нельзя отставать от жизни, – сказала тетя Фи. – Вот дядя Фред скоро получит прибавку у себя на работе. – До меня дошли такие слухи, – сказал дядя Фред, – не более того. – Нужно ортопедическое седло для велосипеда, – сказала тетя Фи. – Зачем? – Ты не должен об этом спрашивать, – сказала тетя Фи. – Это проблемы взрослых людей, тебе еще рано. Весь мир вступил в один большой заговор против меня, подумал я, все словно сговорились ничего мне не рассказывать. Я вижу это по таинственному выражению у них на лицах. Стоит мне отвернуться, они начинают перешептываться, говорят: он ведь ничего не знает, да? осторожно, ему это рано, это не для его ушей… Спрошу у папы, так ли это. Я послушно доел все, что лежало у меня на тарелке. Тетя Фи это заслужила.
На улице я не стал застегивать куртку. Я вдохнул холодный воздух, чтобы прогнать рвотный запах. Чувствовал я себя отвратительно. Я засунул руки в карманы брюк. Глядя на твердый снег под ногами, я большими шагами шел по Ван Ваустрат и едва не сбивал с ног прохожих в их дурацких теплых наушниках.
Дома мне на самом деле нечего было делать. Там было холодно, и папа оттуда уехал, а с ним и запах табака; он увез этот запах с собой в Тилбург. Зачем я сюда пришел? Я часто бывал дома один, почему же мне сейчас здесь так тяжело? Я принялся бродить туда‑сюда по комнатам, останавливался то у окна, выходящего на улицу, то у окна, выходящего во двор; через какое‑то время мне показалось, что комнаты стали меньше. В тот вечер, когда мамы не было дома, оттого что она умерла в больнице, комнаты тоже казались мне по‑идиотски малюсенькими. Папа не умер, думал я, скоро он будет работать в далекой Германии, от этого мне тоже мало проку, но это лучше, чем ничего, – ты сам когда‑то, давным‑давно, проводил его на вокзал, помнишь? Да, я помнил. Из‑под подушки я вытащил книгу «Солнечное детство Фритса ван Дюрена». Полистал. По‑детски глупо. Нелепые картинки. Какое мне дело до этой умершей собачки! Я снова посмотрел на улицу. Там уже зажглись фонари. Их свет был едва заметен. В доме Пита Звана и Бет, в гостиной, выходящей на эту сторону, горел свет. Мне пока еще было неохота возвращаться к тете Фи.
Я довольно долго простоял на мосту у канала Реполир. В вечернем свете почти все было видно – например, мост около Амстелвелда, деревья без листьев; если хорошенько присмотреться, можно было разглядеть даже черные велосипеды у фонарных столбов. Не знаю, что давало больше света – горящие фонари или смерзшийся снег. Недалеко от меня большая собака подняла у дерева лапу. Она дрожала, как может дрожать только собака. Я замерз от одного ее вида и тоже начал дрожать. Бедный зверь, думал я, она ничего не знает о зимнем снеге, она не знает, что лед и зима могут быть вечными. А я это знал. Потому что был знаком с Питом Званом. Он мне рассказал. С книгой под мышкой я побрел в направлении Ден Тексстрат. Здесь нечего было делать – улица словно вымерла. Шторы нигде не были задернуты. Старик в подтяжках, увидев меня, помотал головой – «нет», чуть дальше в какой‑то комнате мальчик постучал себе по лбу. Я медленно пошел по Ветерингсханс. У дома Пита Звана остановился. Посмотрел наверх. В комнате со стороны улицы света не было. Я мог позвонить в дверь, а мог и не звонить.
Я позвонил. Когда дверь открылась, я крикнул наверх: «Я могу и не заходить!» – А, Томас, это ты, – услышал я голос Звана, – поднимайся скорее. Я чуть не заплакал от облегчения.
Зван был без ботинок и в носках без дырок. На деревянном столе в гостиной, где горел свет, лежал раскрытый старинный атлас, рядом с ним стоял стакан чая. Я положил свою книжку на сиденье стула, снял куртку и повесил ее на спинку. Зван нервничал. – Слушай, – сказал он, – вот чудно: я думал – кто‑то случайно позвонил, а это, оказывается, ты. – Да, – сказал я, – я случайно проходил мимо вашего дома. – И ты подумал: а не позвонить ли мне! – У меня совсем мало времени, я скоро уйду. А ты что, дремал? – Нет. А почему ты так решил? – У тебя глаза сонные. – Я рассматривал карту. – Зван закрыл атлас на столе. – Я в доме один, – сказал он, – тетя Йос и Бет пошли навестить больную. Не спрашивай меня, кто заболел, – у тети Йос тысяча старых и больных подруг. Как я рад, что ты зашел! Хочешь чаю или кофе? – Ну давай чаю. Чай был холодный, я такой люблю. Я пил чай с шоколадным печеньем, во рту печенина с чаем превращалась во вкусную сладкую кашицу. – Ты месишь строительный раствор, – развеселился Зван. – Чего‑чего? – Ешь и пьешь одновременно. Тетя Йос так не разрешает. Тебе плохо, да, Томас? – Папа уехал в Тилбург. Завтра пойдет на урок по почтовым тарифам в Германии. – Ты сейчас живешь у тети Фи, да ведь? – Да, у нее. Ты меня еще долго будешь расспрашивать? Я этого не люблю. – Больше не буду. – Жалко, что Бет нет дома. – Ты в нее влюбился? – Глупый вопрос. Стану я втюриваться в такую тощую. – Ты что, предпочитаешь толстушек? – Я вообще не втюриваюсь, – сказал я с гордостью. – А ты? Он неуверенно помотал головой. – Почему ты рассматривал карту? – Просто так. Я со стуком положил на стол свою книгу. – Моя любимая, – сказал я. Он взял ее в руку, пристально осмотрел, быстро пролистал и уставился на обложку. – «Солнечное детство», – прочел он. – Что это такое? – Это когда все время радуешься.
– А не то что когда все время светит солнце? Он терпеливо ждал моего ответа. – Ты придуриваешься, Званчик? – Можно я ее возьму у тебя почитать? – Конечно. – Ты слишком легко соглашаешься. – Почему слишком легко? – А вдруг я не отдам? – Тогда я за ней зайду к тебе. – А если мы перестанем водиться? – Перестанем так перестанем. Мне все равно. – И мне тоже, – сказал Зван. – Я тогда буду водиться с другими ребятами, – сказал я. – Я тоже. – И у меня есть другие книги. Без картинок. Ты читаешь книги без картинок? – Я прочитал очень много книг без картинок, – ответил Зван. – Ты хвастун. Зван смущенно засмеялся. – Слушай, давай сыграем в шашки, – сказал он. – Лучше не будем, – сказал я, – я здорово играю в шашки, ты наверняка проиграешь. Мы сыграли три партии. Первые две я проиграл, и когда в третьей у меня осталась только одна шашка, а у Звана было еще три дамки, я разозлился и смахнул все шашки с доски. – Черт побери, – сказал я, – у меня ничего не получается, ты же видишь, у меня день невезения. – Успокойся, – сказал Зван. – Бет мне тоже всегда проигрывает. И страшно злится. Но никогда не ругается. – Ну и хрен с ней. – Я не люблю, когда ругаются. – Мой папа ругается, как матрос. – Ты очень любишь своего папу, да? – Тебя это не касается. – Здесь нечего стыдиться. Зван посмотрел на меня с дико напряженным выражением. – Чушь. А ты чего на меня так смотришь? – Пошли, – сказал он, – я покажу тебе мою комнату.
Его комната оказалась довольно‑таки узкой. На полу там и сям лежали стопки книг. На столе стояло несколько изящных маленьких чернильниц. Единственное окно наполовину заслонял шкаф из некрашеного дерева. А спал он на узкой складной кровати. Вообще‑то у Звана в комнате был жуткий беспорядок, но, я бы сказал, аккуратный беспорядок. И еще тут было кошмарно холодно. Зван дал мне свитер и сказал: – На, надень. – А как же ты? – На мне две майки разом, так что нормально. Я медленно натянул свитер. Я не люблю чужую одежду. И не люблю бутерброды, которые достают из зажиренной обертки одноклассники. Свитер Звана оказался очень теплым. – Садись, – сказал он. – Куда? – На кровать, Томас. Я сел на его кровать. – Ты любишь музыку, Томас? – Что‑что? – Музыку. – Ого, да. – Я когда‑то учился играть на скрипке, несколько месяцев. Потом мой отец захотел послушать, как у меня получается. Я пиликал изо всех сил. Нет, сказал отец, Менухина[9]из тебя не получится. Не расстраивайся, Санни, прекратим уроки, я не хочу, чтобы ты в будущем играл на скрипке по кабакам. – Твой папа зовет тебя Санни, да? Зван кивнул. Сидя на кровати, я смотрел на него снизу вверх. Мне это нравилось. Мне нравилось сидеть у него на кровати. Я смотрел, как он аккуратно закрывает чернильницу стеклянной крышечкой. Его папа звал его Санни. Его приемные родители – кто бы это ни был – называли его Питом. Тетя Бет – Пимом. А я – Званом. Я завидовал ему. Я чувствовал себя обделенным судьбой, оттого что у меня было всего одно имя. «Томми» я в счет не брал, именем Томми звали того медлительного мальчика, которого в школе дергали за волосы, – дома я про Томми забывал, потому что дома я был Томасом; да, выходит, у меня тоже было два имени. И чего это я задумался о такой ерунде? – Как славно, что ты здесь. Он говорил как старушка. Разве же молодые люди говорят «как славно»? Так говорит моя тетя, и когда она так говорит, то сразу же становится совсем даже не славно. Папа прав: говорить – значит врать. – Ты тоже считаешь, что говорить – значит врать? – Откуда ты это взял? – Так сказал папа. А где твой папа? Он уехал? И мама тоже? Поэтому ты живешь у тети? – Я поставлю для тебя пластинку, – сказал Зван. – А то мы наговорим лишнего. Потом постепенно все узнаешь. – Папа сегодня тоже все время говорил про «потом», – сказал я. – Я полусирота. Папа говорит: полусирота – такого не бывает. Зван рассмеялся. – Хорошо сказано. Ладно, давай слушать пластинку, тебе наверняка понравится. Из шкафа он достал патефон в чехле.
Поставил патефон на стол в гостиной, открыл крышку, вынул из квадратного конверта старую хрупкую пластинку и положил ее на вращающийся диск. Потом стал как ненормальный крутить ручку патефона. Затем передвинул рычажок, и пластинка начала вращаться. Зван медленно и осторожно опустил блестящую головку – игла прикоснулась к пластинке. Шипение и треск, затем послышался довольно хриплый гнусавый голос. Кто‑то плаксивым голосом пел про какого‑то «сыночка» – Sonny Boy. Слушая, Зван вытягивал вперед сложенные трубочкой губы. Точно для поцелуя. Выглядел при этом как круглый идиот. – Ни слова не понимаю, – сказал я. Зван приложил палец к губам. – Жалостная песня, да? Он пожал плечами. Когда пластинка доиграла, почесал подбородок. – Это негр поет, да? – спросил я. – Нет, – сказал он, – Эл Джолсон – он не негр, а русский еврей в Америке, Эл Джолсон красит лицо черным гримом и становится похож на негра, там это называется coonsinger[10]; он поет о своем сыне, который умер маленьким. Папе эту пластинку подарил его брат Аарон. Дядя Аарон живет в Америке. В тридцатые годы он приезжал на месяц в Голландию и привез тогда отцу этот патефон и пластинку. Ты внимательно слушал? Он поет об ангелах, которым грустно и одиноко, поэтому они хотят, чтобы сыночек вернулся на небо. Очень печальная и очень красивая песня. Папа, я помню, как‑то раз сказал… он сказал: «Санни, тебя мы ангелам не отдадим, пусть и не просят, – завтра поедем в Девентер на велосипеде». – На велосипеде в другой город? – Да, на поезде он не любил, а он обязательно хотел провести этот день хорошо. Хочешь еще разок послушать? – Хоть десять раз! Зван засмеялся: – Я еще никому не давал ее слушать, в смысле не своим. – А я свой или не свой? – Теперь уже свой, – сказал Зван. Мы слушали пластинку с песней «Sonny Boy» еще раз двадцать. Он крутил ручку до полного изнеможения и два раза менял иглу.
Шагая по Ван Ваустрат, я думал о тете Фи. Я понятия не имел, который час и что меня ждет, а она‑то наверняка знала. Я знал одно: еще не ночь, но, конечно, уже очень поздний вечер. Надеюсь, что она злится, надеюсь, будет ругать меня на чем свет стоит. Но боюсь, что будет иначе. Боюсь, она расплачется, едва я шмыгну носом. Тетя Фи не сердилась, она была очень огорчена. – Не делай так больше, Томми, – сказала она, – я безумно волновалась, это нехорошо с твоей стороны, так ты плохо кончишь. Хочешь еще стакан горячего молока? Я кивнул. Она не дала мне оплеуху. Теперь ее огорчение будет сопровождать меня, когда я пойду в эту кошмарную комнату для гостей. От мамы мне всегда доставалось немало оплеух, у меня часто горели оба уха, что давало ощущение равновесия. Рассерженная мама лучше, чем огорченная тетя. Внезапно тетя Фи от испуга прикрыла рот рукой. – Малыш, – воскликнула она, – откуда у тебя этот свитер? Тьфу ты, подумал я, совсем забыл его снять.
В маленькой боковой комнате брюссельской капустой, слава богу, не пахло. Лампочка над дверью светила тускло, читать было невозможно. Я лег на раскладную кровать и вспомнил комнату Звана. Здесь все было иначе. Линолеум с мраморным рисунком на полу весь растрескался, на стене висели эти чертовы натюрморты – при таком освещении они выглядели менее скучными; на одном из них была ваза с двумя ручками, а рядом с вазой лежали две груши – через полуопущенные веки мне показалось, что это два глаза и нос с гигантскими ноздрями, как будто жуткий великан наблюдал за мной: а ну засыпай! Я лежал в этой странной кровати, а в ушах у меня непрерывно звучала песня «Sonny Boy». Значит, в доме на Ветерингсханс я уже свой. Для папы я тоже свой, но какой мне от этого прок? Как сильно Эл Джолсон любил своего сына! От этого хотелось плакать, но слезы были сладкие. Странно, раньше я эту песенку, кажется, никогда не слышал. Я залез под одеяло с головой. «Sonny Boy» все еще тихонько звучал у меня в голове, я лежал с открытыми глазами и думал про Ден Тексстрат. Я видел старика в подтяжках и мальчика, стучавшего себя по лбу. Чем же эта улица такая особенная? Я посмотрел на свитер. Он не слишком аккуратно висел на спинке стула. Носовой платок Бет я прижимал к губам.
Дата добавления: 2015-05-26; Просмотров: 346; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |