Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Лев Толстой: трагедия недобуддиста




 

Мы уже упоминали на этих страницах Шопенгауэра, и кто бы мог подумать, что он придётся к слову ещё раз. По свидетельству Василия Розанова, «когда наша простая Русь полюбила его [Льва Толстого — Б. Г.] простой и светлою любовью за “Войну и мир”, он сказал: “Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром”» [Розанов В.В. Опавшие листья. — М., 1992. — С. 145]. Разумеется, Толстой не говорил этого; «говорил» здесь просто означает «желал», и в мысли Розанова будто прочитывается обида на Толстого: зачем, дескать, он не был таким, каким мы хотели, какое искушение, какое самолюбование повело его на иную стезю? Но не самолюбование, конечно, не тщеславное желание «быть Буддой и Шопенгауэром», а голос совести и рассудка.

Толстой, в отличие от Лермонтова и от Чехова, о буддизме не только знал, но и доподлинно им интересовался. Его перу принадлежит, к примеру, очерк «Сиддхартха Гаутама, прозванный Буддой», переводы множества буддийских притч и сказаний. Известно, что в 1847 году девятнадцатилетний Толстой в Казанском госпитале познакомился с буддийским монахом и был поражён готовностью монаха простить своего обидчика-грабителя. Некоторые считают, что именно эта встреча и заложила основы толстовской философии ненасилия.

Виктор Пелевин, единственный крупный русский писатель, о буддизме которого можно говорить без всяких натяжек, не пропустил фигуру Толстого и посвятил ему целый роман под лаконичным названием «Т». Хотя граф Т. в романе Пелевина — едва ли буддист, да и вообще мало похож на себя, само это внимание писателя-буддиста к Толстому симптоматично: о Пушкине Пелевин, к примеру, никакого романа не написал. Доподлинное влияние буддизма на Толстого так велико, что, к примеру, Арши Чонгонов, студент монастырского университета «Дрепунг Гоманг», уверяет нас: «В конце концов, многие стороны буддизма стали составной частью философии Толстого» — и исподволь подводит нас к мысли: да и сам граф был буддистом или, по крайней мере, замер от буддизма в двух шагах!

Вопреки всему этому, вопреки суетному желанию приписать нашему, буддийскому, влиянию ещё одного новообращённого (да какой величины при этом!), приходится признаться: Толстой буддистом не был, и даже буддаистом (буддистом спонтанным, буддистом по мироощущению) он был в гораздо меньшей мере, чем тот же Лермонтов.

Толстой не только любил жизнь (мало ли кто её не любит), но был наделен счастливым даром видеть в этом мире — надмирное, в ежедневном — благородное, в преходящем — Вечное. В дрожащей улыбке Кити после признания Левина; в бессонной ночи Левина накануне объяснения; в готовности Наташи Ростовой немедленно сбросить с телег весь семейный скарб, лишь бы только погрузить раненых; в неожиданной решимости Николая Ростова в зародыше пресечь крестьянский бунт и защитить княжну Марью, — во всём этом открывается большее, чем повседневность, лучшее, чем обыденность. И вот что удивительно: сама Наташа Ростова — не такая уж и праведница, и дурные порывы ей тоже не чужды, и в чём-то даже, страшно вымолвить, она сравнима с чеховской Ольгой Урбениной, но при взгляде на неё не опускаются руки, не опадают наземь крылья. Хочется жить, и любить, и трудиться, и даже умереть за Отечество не жалко. Кто наделён счастливой способностью вдохновлять ко всему этому — христианский писатель, конечно, и никакое анафематствование этого изменить не способно. Давайте однажды рассудим и догматически: извергнув Толстого из православия, отлучение от церкви не извергло же его из всего христианства, а всё христианство, при всей симпатии к православию, — ведь больше православной церкви?

Но христианскому писателю оказалось мало быть им, захотелось «быть Буддой и Шопенгауэром», и уже не так важно, действительно ли Толстой произносил эти слова, или они были Розановым просто домыслены, чтобы не сказать, сочинены.

Очень странно произносить всё последующее принявшему Прибежище буддисту, но и должен кто-то из нас, буддистов, это выговорить, ведь христианина, хоть бы он сотню раз об этом повторил, всё будут подозревать в пристрастности. Если именно буддизм повлиял на мировоззрение Толстого, он для писателя оказался — соблазном. Не таким, разумеется, соблазном, который ведёт к провалу в пучину греха (мы, например, совсем не готовы рисовать перед своим умственным взором фреску «Толстой в аду», каковые в XIX веке от излишнего самоуправного старания иных сельских иереев украсили стены некоторых православных храмов), но соблазном интеллектуальным, философским. Думаем, что не сам буддизм оказался этим соблазном, а недостаточное знакомство с ним, недостаточное понимание его, и это станет ясно немного позже.

Примерно так мог рассуждать Толстой, вдохновлённый знакомством с буддизмом: Вот, был некогда царский сын, и этот царевич, покинув отчий дом, постиг одним своим умом, без церкви и духовенства, без назойливых помощников, больше смахивающих на шарлатанов, высшую Истину жизни, и от проповеди люди начали обращаться к радости и добру. Отчего же и я, наделённый умом человек, также не могу одним им постичь эту высшую истину, без церкви и клира, без шарлатанствующих псевдопомощников, и отчего проповедью этой простой и радостной Истины и мне не вести людей к добру и радости?

Но очень важное, возможно, и не вовсе по своей вине, упустил из виду русский писатель, сияющее солнце нашей прозы. Он не подумал о том, что ум Пробуждённого был рождён и приуготовлен к Пробуждению усиленным и многолетним, даже многожизненным, трудом аскезы. Что и сам труд аскета был бы невозможен без «церкви», без института странствующих отшельников, а и сам этот институт пополнялся благочестивыми пожилыми брахманами, вступавшими в четвёртую стадию своей жизни, стадию санньясина, и опять-таки не мог бы существовать без брахманов, без той же самой «церкви», без «лукавых посредников», так Толстым не любимых за их готовность к компромиссу с миром. (Со страстью можно обличать церковников в этой готовности, но без компромисса с миром церковь останется без всякой поддержки и прекратится религия на земле.) Что ум самого Будды перед Просветлением должен был быть взрыхлён мудростью предыдущих учений, и эти учения должны были изойти из уст пусть не просветлённых, пусть не всемудрых, но живых учителей. Недаром же первая мысль Будды сразу после Пробуждения была о долге благодарности по отношению к Своим учителям, и откуда бы изойти этой благодарности, если бы те учителя его вовсе ничему не научили и никак в движении по духовному пути не пригодились?

Не зная и не дав себе труда догадаться об этом, Толстой с головой бросился в пучину проповедничества и догматического строительства. Звучит это странно, но тот, кто ниспровергает, сразу и строит. «Я не толковать хочу учение Христа, я хочу только рассказать, как я понял…» — скромно приступает он к этому строительству в сочинении под названием «В чём моя вера». Но ведь тот, кто рассказывает о том, как понял учение, уже его и толкует? И тут же, нимало не замечая бесцеремонности своего нового заявления, продолжает: «Я не толковать хочу учение Христа, а только одного хотел бы: з а п р е т и т ь
л ю д я м т о л к о в а т ь е г о»
[В чём моя вера, разрядка наша — Б. Г.]. Вероятно, Лев Николаевич и сам не замечает, как его слова звучат и как могут быть на простой человеческий язык переведены. А звучат они примерно так: «Замолчите, лживые попы, нишкните, скудоумные святые и мистики. Я, граф Толстой, открыл в учении Христа истину и буду теперь повествовать о ней, вашего же ума открыть её не хватило, поэтому вам рассуждать о том, о чём я рассуждаю, запрещается. И не то чтобы я запрещаю Вам это силой оружия, я ведь против любого насилия, но предлагаю вам склониться перед моим авторитетом добровольно и замолчать. Я бы этого очень хотел, и довольно резонов».

В указании Толстым на конкретные изъяны церкви (которые, возможно, есть совсем и не изъяны церкви, но изъяны православного міра, обнимающего собой отнюдь не исключительно праведников) содержится много правдивого, а его дотошный анализ греческого текста Евангелия временами кажется очень убедительным, в любом случае, он имеет самостоятельное значение. Совесть Толстого была глубока, не развивать последовательно то, к чему он пришёл интеллектуальным размышлением над Евангелием, казалось ему бесчестным, постыдным соглашательством. Он, в итоге, и развивал эти мысли, а дойдя до крайней точки, создал новую религиозную систему, христианскую, но с отчётливым привкусом буддизма, а именно толстовство.

Пришло время перечислить важнейшие «догматы» толстовства, хоть и очень кратко. Вот они (просим прощения, если упустили иные):

● Христос — истинный Мессия и Спаситель, ибо указал человечеству путь ко спасению, но Он — лишь великий учитель, не Бог, а если и Сын Божий, то лишь в том смысле, в каком всякий из нас может быть назван сыном Божьим.

● Христос оставил человечеству пять заповедей: (1) не гневаться ни на кого и никого не считать ничтожным, (2) мужчине всегда жить лишь с одной женщиной, женщине — с одним мужчиной, допуская единственный брак без возможности развода, (3) не давать никаких клятв, включая присяги, (4) не противиться злу силой категорически и никогда, (5) любить не только соотечественников, но и иноземцев. Дурные переводы Евангелия исказили эти заповеди, и ныне люди делают полностью обратное им, оправдывая это авторитетом Евангелия и церкви.

«В человеке живёт Божественный свет, сошедший с неба, и свет этот есть разум, — и что ему одному надо служить и в нём одном искать благо» [В чём моя вера]. Разумом поверяют веру.

● Личной (индивидуальной) вечной жизни нет. Человек умирает, и только «жизнь всего мира по воле Отца не погибает» [В чём моя вера].

● Заботиться о богатстве абсурдно, бедность лучше богатства, бедный счастливее богатого, а высшее счастье — труд, и трудящийся никогда не умрёт с голоду. Смысл жизни — в служении людям.

● Учение Христа — ради разумной организации жизни и счастья здесь, на земле, а не в мифической загробной жизни, которой, похоже, и вовсе нет.

● Церковь была полезна ранее, когда направляла практическую жизнь людей, но сейчас «церковь сделалась ненужным, отжившим органом, который только из уважения к тому, чем она была прежде, надо спрятать куда-нибудь подальше» [В чём моя вера]. «Церковь сделала своё дело и отсохла» [там же]. Современные революционеры, даже атеисты — лучшие христиане, чем христиане, так как они ищут новые идеалы, на основании которых выстроят общественную жизнь.

● Мученичество, аскеза и монашество бессмысленны. «Христос учит не спасению верой, или аскетизму, то есть обману воображения» [В чём моя вера].

Даже эти несколько штрихов позволяют увидеть контуры учения. Иные его представления к буддизму, действительно, очень близки. Таковы, например, идея о том, что разум поверяет веру, идеал служения людям как высшего счастья, а также восприятие Высшего начала: «То, что человек сознаёт в себе свободным, — это-то и есть то, что мы называем Богом. Это-то рождение от Бога, этого сына Бога в человеке, мы должны возвысить в себе для того, чтобы получить жизнь истинную» [В чём моя вера]. Близки буддизму — но от христианства, по крайней мере, догматического, они оказываются дальше, чем хотелось бы. Мы, буддисты, признаём за Христом достоинство великого учителя и бодхисаттвы, не уточняя, считаем ли его Богом или нет, находя умствования об этом для себя бессмысленными и безблагодатными, а те же умствования, высказанные христианам, — обидными для них, лишёнными морального основания поучать других людей об их собственной религии. Но Толстой идёт куда дальше и, объявляя Христа только учителем, заставляет усомниться: насколько в толстовстве много собственно христианства?

С другими же убеждениями Толстого верующий буддист едва ли согласится. Таковы, в частности, отношение Толстого к аскезе (буддизм вырос из аскезы, а монашество по сей день в буддизме остаётся идеалом пути, как мы можем выбросить их за борт?) и отношение к церкви как к забавному рудименту, время которого кончилось. Но одна из важнейших точек расхождения между толстовством и буддизмом, хоть это и покажется кому-то очень странным, — непротивление злу насилием.

Буддийский монах в Казанском госпитале не помнил по отношению к грабителю никакой обиды и сопротивляться ограблению не желал. Да ведь такое сопротивление — и не дело монашествующего. Также и про Пробуждённого неизвестны случаи Его сопротивления злу насилием (кроме отдельных событий в прошлых жизнях), да ведь это — и не дело Пробуждённого. Но отсюда вовсе не следует того, что злу не вовсе и никогда не стоит противиться насилием: зло, неостановленное, способно становиться всё бóльшим и бóльшим злом, сея разрушение и хаос, ужасая и парализуя прекраснодушных, которые думали обойтись в этом мире без слезинки ребёнка, без даже малой доли необходимого зла.

Евангельские идеалы, говорит Толстой, должны пониматься буквально, Евангелие должно быть путеводной звездой, а не пылящейся на престоле книгой. Ни у кого не повернётся язык упрекнуть писателя за эту позицию: она разумна, справедлива, хороша. Евангельские идеалы, включая полное непротивление злу насилием, продолжает он, должны стать нормой жизни, и больше того: пусть они будут нормой жизни всех людей без исключения. От этого уничтожатся войны, прекратятся суды, перестанут быть преступления и убийства, причём перестанут быть не когда-то после второго пришествия Христа, а прямо здесь, прямо ныне. Но ведь этого не случится: все люди по всей земле неспособны одновременно отвергнуть насилие и в один миг усовершенствоваться так, чтобы не было и желания совершать зло, а без этого государства и народы, отказавшиеся от всякого насилия, станут несчастной добычей тех, кто от него не отказался.

Толстой все эти возражения предвидит и на них отвечает так: «Если все члены семьи — христиане и потому полагают свою жизнь в служении другим, то не найдётся такого безумного человека, который лишил бы пропитания или убил тех людей, которые служат ему»; «Если бы было общество христиан, не делающих никому зла и отдающих весь излишек своего труда другим людям, никакие неприятели — ни немцы, ни турки, ни дикие — не стали бы убивать или мучить таких людей» [В чём моя вера]. Жена автора, услышав этот ответ, воскликнула: «Бог мой, это как будто писал девятнадцатилетний!»

Велик и достоин восхищения подвиг святых мучеников Бориса и Глеба, но если бы все русские князья и правители раз за разом повторяли их подвиг, прекратилось бы существование нашей нации, и самой России не было бы. Для Толстого это, похоже, не беда: «Любовь к отечеству, к своему народу <…> — всё это мне показалось отвратительным и жалким» [В чём моя вера]. Всех-то иноземные завоеватели не убьют, да и вообще не убьют, если «отдавать им излишек своего труда», только ведь систему насилия, вместе с армией, полицией, судами и тюрьмами, завоеватели всё равно построят, так для чего были жертвы? Кстати, мысль о духовном растлении (а не только об одном физическом насилии), которое завоеватели часто совершают в отношении завоёванных, в голову русского писателя даже не входит, не будем тогда обсуждать её. На вопрос о смысле принятия страданий от причинения нам зла, если оставить всякое сопротивление злу силой, Толстой отвечает: эти муки нужны по заповеди Христа и ради великого воспитательного воздействия ненасилия. Похоже, Лев Николаевич действительно верит в то, что кроткое непротивление жертвы насильнику, грабителю или убийце оказывает на него облагораживающее влияние, и этим так и провоцирует нас воскликнуть что-то просторечное вроде «Он это серьёзно?».

Ни христианство, ни буддизм не распространяют высших идеалов своей этики на всех верующих, памятуя, во-первых, о постепенности и медленности продвижения по духовному пути, во-вторых, о невозможности насильственного нравственного воспитания. Толстой — требует неотлагательности следования самой высокой евангельской этике для всех без исключения, и мало смущается невозможностью практического исполнения своего требования. Он, подобно большому седобородому ребёнку, уверяет нас: лишь начните — и всё явится. С такой же фанатичной уверенностью, с той же настойчивостью немолодого дитяти либеральные круги перед революцией 1917 года повторяли раз за разом: стоит лишь отказаться от принципа назначения министров высшей властью, стоит сформировать правительство, ответственное перед Думой, не перед царём, стоит дать нашему многострадальному народу больше демократии — и всё явится, и Россия утонет в благоденствии. Случилось по желаемому ими, и Россия действительно утонула: в послереволюционном хаосе, разрухе и аду Гражданской войны.

Толстовство, с его предельной требовательностью к этике, с его возвышенным отказом от гнева и насилия, с его готовностью любить людей любой нации, с его желанием видеть Бога внутри человека, а не во Вселенной, с его идеалом служения людям и прославлением труда, с его стремлением поверять веру разумом должно, казалось бы, быть симпатично буддизму, уж если имеет с ним все эти общие черты. Но нам, буддистам, грустно смотреть на эту редуцированную «авторскую версию» христианства, гримирующуюся под буддизм. Если бы некая собака добровольно отказалась от лая, от острого нюха, от резвости, от всего собачьего и, потратив немало сил, выучилась бы мяукать и ловить мышей, с такой же грустью смотрели бы на такую собаку прочие кошки, думая про себя, что настоящей кошкой она всё же никогда не станет. Чтобы исправить толстовство до христианства, нужно признать внутри его авторитет не одного Евангелия, но и священного предания, право на истолкование Евангелия не за одним Толстым, но и за иными богословами; нужно увидеть во Христе Бога-Сына, вторую ипостась Троицы, и признать, что чудо насыщения толпы пятью хлебами было действительным чудом, а не разумным социалистическим разделением заранее припасённых запасов; нужно отказаться от категоричного истребования того, что должно быть совершаемо добровольно (удивительная ирония в том, что Толстой, требуя раз и навсегда прекратить всякое насилие, от самого главного, от духовного насилия — не отказывается, а настойчиво желает его совершать). Чтобы исправить толстовство до буддизма, потребуется сменить весь его догматический фундамент, потому что не может ведь Евангелие признаваться в буддизме в качестве первичного источника Учения, а тогда вопрос о строго обязательном непротивлении злу насилием отпадёт сам собой, поскольку буддийские тексты этой идеи в её качестве безусловного требования для всех без исключения мирян не содержат. Но возможно ли такое исправление? И зачем оно?

Зачем, спросят нас, и мы писали эссе о Толстом, если сами признали его недобуддистом? Есть ли положительный смысл в его учении и его религиозном наследии? Нам видится, что он, конечно, есть. Толстой, этот Лютер от православия, всколыхнул своими простыми, нарочито наивными словами русскую религиозную мысль, заставив говорить о «древнем и скучном» Евангелии, которое вдруг оказалось и интересным, и актуальным. Толстой перебросил мост между христианством и буддизмом, побудив и христиан, и буддистов осмыслять, в чём они различаются и где способны подать друг другу руки. Толстой показал на собственном примере, что не нужно стыдиться дилетантизма ни в философии, ни в богословии. Если намерение благородно, результат послужит благу: в конце концов, именно в возражении «наивным глупостям» Толстого ковалась диалектика Бердяева, Сергея Булгакова, Евгения Трубецкого, и русская религиозная философия была бы беднее без этой диалектики. (Уже написав это, мы задумались: не Толстой ли, вместе с прочими, расшатывал духовные основания Российской Империи и привёл к её краху? Следует ли в масштабной исторической перспективе считать этот крах благом, злом, а то и вовсе благом в его качестве неизбежного зла?) Толстой показал, что и один в поле воин, и это — вопреки всем нелепостям толстовства вроде отрицания мистицизма, церкви, монашества — примиряет буддизм если не с учением, то с личностью Толстого. Мы, буддисты, любим воинов-одиночек, особенно таких, которые дерзают начинать то, что в своём начале кажется безнадёжным.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-01-14; Просмотров: 661; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.013 сек.